Наконец Шурочка, дождавшись приемного часа, пришла в редакцию. Ее встретил тогдашний редактор Гриневицкий. Это был толстый рыжий молчаливый человек, который равнодушно взял у нее рукопись и равнодушно сказал: «Приходите за ответом через две недели». Шурочка ахнула, побледнела и упала в кресло. Гриневицкий нахмурился, быстро просмотрел один из рассказов и дал Шурочке двадцать пять рублей.
Так началась ее нижегородская жизнь. Она наняла комнату. Хозяйка давала ей обед. Шурочка по ночам писала крошечные рассказы — и они печатались в газете почти ежедневно. Она никого не видела и никуда не ходила. Недели через две она послала за водкой. Это было не лучше, но и не хуже абсента. В водочном чаду Шурочку не так беспокоили страшные голоса каких-то незримых существ, которые преследовали ее в Париже. Однажды, просматривая в газете свой рассказ, она случайно увидела рядом напечатанную статью, подписанную моим именем. Она узнала в редакции мой адрес и пошла навестить того гимназиста, с которым она когда-то весною читала Гёте под липами московского сада.
Я не мог оказать Шурочке значительной духовной помощи, но все же у нее теперь был дом, где она могла встретить и дружелюбное к себе отношение, и собеседников. И Шурочка оживилась, перестала пить водку или почти перестала. В 1904 году, когда я уехал в Петербург, она покинула Нижний, где она успела издать свою первую книжку «Жизнь». Вторую книжку ей удалось издать в книгоиздательстве «Гриф». Когда Шурочка появилась в Петербурге, я и мои друзья всячески старались ее приветить. Она печатала свои рассказы в «Вопросах жизни», в «Золотом руне» и в других журналах. Ее обласкала и с нею дружила покойная Л. Д. Зиновьева-Аннибал. Но Александра Михайловна была, должно быть, отравлена каким-то ядом, и ее больная душа тщетно искала себе утешения. Неглупая, тонкая и даровитая, эта странная искательница все новых и новых впечатлений с наивною откровенностью признавалась всем, что она, пожилая и некрасивая, изнемогает от избытка страстных желаний, вовсе не утоленных. Несчастная, по-видимому, была обречена на тяжелую душевную болезнь, с которою тщетно боролась. В этих муках она прожила еще лет восемь. В эти годы она успела съездить в Париж, уезжала и в нашу провинцию, нигде не находя себе успокоения. Года за три до ее смерти у нее был странный роман по переписке с каким-то человеком в Перми. Они обменялись фотографическими карточками. И она получила предложение приехать в Пермь для брачного сожительства.
На перроне пермского вокзала жених не узнал своей возлюбленной: на карточке она вышла моложе и красивее. Этот странный любовный союз состоялся, однако. Александра Михайловна с пламенным чувством предалась брачной жизни. Но ее провинциальный муж не сумел, по-видимому, ответить на ее страстный порыв столь же пламенно и бескорыстно. Они жили худо, и в конце концов он прогнал ее от себя.
В Москве Александра Михайловна сблизилась с весьма сомнительными оккультистами, и эти маги окончательно свели с ума бедняжку. Друзья, заботившиеся об ее судьбе, потеряли с нею связь. Осенью 1913 года полиция подобрала на улице какую-то упавшую без сознания женщину и отправила ее в Старо-Екатерининскую больницу. Это была Мирэ. Там, в больнице, она умерла. Об этом ее друзья случайно узнали лишь спустя три месяца. Александра Михайловна Моисеева одиноко ушла из этого мира, замученная своим бредом. Она была одною из жертв нашего тогдашнего декаданса.
Однажды явился ко мне из Москвы известный издатель В. М. Саблин. Он помнил мои рассказы, печатавшиеся до ссылки, и, узнав о том, что я в Нижнем, поехал туда со свойственной ему предприимчивостью, чтобы снять на корне мои новые творения. Так появилась моя первая юношеская книга «Кремнистый путь». Книга была несовершенная, и надо бы ее отдать на просмотр многоопытному мэтру. Но в Нижнем никакого мэтра не было, и я самонадеянно вручил В. М. Саблину свою рукопись. Книжка имела успех, но я умоляю будущего редактора «полного собрания» моих сочинений перепечатать все эти юношеские стихи и лирические рассказы где-нибудь в «дополнении», позади текста, непременно петитом и непременно с оговоркою, что сам автор сожалеет о появления на свет этого литературного младенца.
Незначительная как литературное явление моя книга была, однако, весьма характерна для эпохи. В ней были все качества подлинного документа. А документ был не из веселых. В ней было то темное «томление духа», какое всегда замечается, когда наступает кризис культуры. В такие мрачные годы, накануне всяческих потрясений, поэты пишут книги, исполненные лирической тоски, а иные, не поэты, пускают себе пули в лоб.
Как раз в эти дни, когда я корректировал мою книгу, получил я известие о самоубийстве милого Мартынова, старика-шлиссельбуржца. Года не прошло, как я обнимал его, прощаясь, при моем отъезде из Якутска — и вот он уже ушел из нашего мира. Как странно, как непонятно было это самоубийство. Несмотря на шлиссельбуржское свое заточение, а потом якутскую ссылку, Мартынов был необычайно молод душою и горел страстным желанием вернуться в Россию и приняться за общественную работу. Он должен был вскоре выехать за пределы Якутской области: кончался срок его ссылки. Но этого не случилось. Обстоятельства, понудившие Мартынова покончить счеты с жизнью, были воистину удивительны.
Старик влюбился в жену одного ссыльного, и эта женщина поселилась с ним, покинув мужа. Колония политических вмешалась в это дело, и самым серьезным образом товарищи обсуждали вопрос, имел ли право Мартынов соблазнять жену политического ссыльного. Всем известна болезненная страсть изгнанников устраивать товарищеские суды по всякому поводу, иногда без достаточных оснований.